Ветер дует. Вода течёт. Скала не движется.
16.07.2010 в 15:51
Пишет TrashTank:КАК МЫ ПОБЕДИЛИ
Отрывки из книги Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо».
Нет ничего прекраснее на свете,
А было в жизни всяко у меня,
Чем заслонить товарища от смерти
И вынести его из под огня…
читать дальше
На самой страшной войне XX века женщине пришлось стать солдатом. Она не только спасала, перевязывала раненых, а и стреляла из «снайперки», бомбила, подрывала мосты, ходила в разведку, брала языка. Женщина убивала. Она убивала врага, обрушившегося с невиданной жестокостью на ее землю, на ее дом, на ее детей. «Не женская это доля – убивать», – скажет одна из героинь этой книги, вместив сюда весь ужас и всю жестокую необходимость случившегося. То была величайшая жертва, принесенная ими на алтарь Победы.
Они пошли, потому что «мы и Родина – для нас это было одно и то же» (К.С. Тихонович, зенитчица). Их пустили на фронт, потому что на весы истории было брошено: быть или не быть народу, стране? Так стоял вопрос. Если не забывать войну, появляется много ненависти. А если войну забывают, начинается новая.
Война меняла их. Война формировала, потому что застала в возрасте складывания характера, взгляда на жизнь. Война заставляла их многое увидеть, многое из того, что лучше бы человеку вообще не видеть, тем более женщине. Война заставляла о многом подумать. О добре и зле, например. О жизни и смерти. О тех вопросах, на которые человек научается отвечать в какой-то мере, прожив жизнь. А они только начинали жить. И уже должны были отвечать на эти вопросы…
партизанка-подпольщица Мария Матусевич:
«Выведут молодых мужчин с хаты и у порога стреляют. У нас двоих соседских хлопцев так положили. Возле хаты, у самого порога… Я была комсомолка и не могла сидеть сложа руки. Листовки разносила, сведения собирала. И всё с ребенком на руках. Две головы несла немцам. Сколько слез моих было? Река. Сыночек погиб. Без меня погиб, но по моей вине – я в партизанах была. Их с мамой сожгли. Я прибежала к нашей хате… Земля еще теплая была… Одно я нашла – граммочку костной золы… Я ее уже знала… После войны, когда родила снова мальчика, молила Бога, чтобы я его успела вырастить, чтобы он меня своими ручками обнял и узнал, что я его мама».
партизанка Вера Одинец:
«И такая ненависть, и такая ненависть. Мы же видели, что они творили на нашей земле. В сердце была только ненависть. Я столько крови и трупов видела на дорогах. Я видела, как на глазах у матери убивали ребенка. По мертвым уже не голосили…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562176.jpg)
санинструктор Софья Дубнякова:
«Я до сих помню своего первого раненого. Лицо помню… У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, всё вывернуто. Когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: «Сестричка, попей водички». Это мне раненый говорит. Я эту картину как сейчас помню. Как он это сказал, я опомнилась. «Ах, думаю, чертова тургеневская барышня. Раненый умирает, а ее, нежное создание, затошнило…» Я развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и я оказала, как надо, помощь».
санинструктор танкового батальона Нина Вишневская:
«Скоро немец подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был. Мы с девчонками побежали в военкомат – надо идти защищать, никто другой за нас не пойдет. <...> Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтоб не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится. Туда бежать, ползти… <...>
Шура Киселева, она у нас самая красивая была, сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых – из них никто не мог двигаться. Раненые сгорели… и Шура вместе с ними… <...>
Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят – это какие-то доли секунды… Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского. Она его любила. И он остался жить. <...>
…разыскала Ваню Позднякова. Мы думали, он погиб, а он, оказывается, жив. Его танк, он был командиром танка, два немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли. Экипаж погиб, один Ваня остался – без глаз, весь обожженный. <...> Я у него спросила: «последнее, что ты видел – это прохоровское поле, танковый бой… Что ты вспоминаешь о том дне?» И знаете, что он мне ответил: «Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть машину. Все равно ребята погибли, а мы могли бы еще один немецкий танк подбить…» Это единственное, о чем он жалеет до сих пор!».
связистка зенитной части Валентина Чудаева:
«…каждый человек хочет жить, в каждом таится страх смерти, но есть такие моменты, когда ты не ощущаешь, есть страх или нет. Ты видишь, что в твой дом пришел враг, и тогда ты побеждаешь свой страх. <...>
Еще их интересовало, вышла ли я замуж после войны. Почему-то они думали, что нет. Я им в тон отвечаю: все трофеи везли с войны, а я мужа везла. Есть у меня дочка, теперь внуки растут. Конечно, я хотела больше детей, но не было ни здоровья, ни сил, ни средств… ».
Младший лейтенант танковых войск А.Л. Бойко:
«…жили мы с мужем на Крайнем Севере… Муж работал шофером, я – контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам отказали. <...> Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим 50 тысяч рублей на строительство танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства и в 1943 году нас с мужем направили в ЧТТУ, которое мы окончили экстерном. <...> Командование решило назначить меня командиром ИСУ-122, а мужа – старшим механиком водителем. И так мы прошли всю войну. Освобождали Прибалтику, Польшу, Чехословакию, Германию. Оба были ранены и награждены…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/52078818.jpg)
Санинструктор стрелковой роты Ольга Омельченко:
«…в этом бою, когда на нас пошли танки, двое струсили. Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я тащила в воронку. За ними должна была прийти машина… А когда эти двое струсили, началась паника. Цепь дрогнула, побежала. Раненых оставили. Мы пришли потом на место, где они лежали, кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым. К нашим раненым фашисты не имели жалости… Я, как об этом узнала, как это увидела, за ночь черная сделалась. Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили вперед. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение…Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла, все за мной.. Нельзя было их простить. Из-за них такие смелые ребята погибли. Самые лучшие погибли...»
Санинструкторы кавалерийского эскадрона Ольга и Зинаида Корж, дочери командира бригады Героя Советского Союза Василия Захаровича Коржа:
«Женщина на войне… Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов. Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал. <...>
Я помню, очень боялась, что если меня убьют, то я буду некрасиво выглядеть… Я видела много убитых девочек… Мне не хотелось так умереть. Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь, чтобы тебя не убило, как прячешь лицо, чтобы не изуродовало. Мне кажется, все наши девчонки так думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. <...>
А когда я в госпитале лежала, там лежал молодой красивый парень. Танкист. Миша… Ему обе ноги ампутировали, правую руку, одна левая осталась. Этого Мишу на руках носили. И он не унывал. Он так хотел жить. Ему только девятнадцать лет было, он совсем еще не жил. Не помню, имел ли он кого из родных, но он знал, что в беде его не оставят, он верил, что его не забудут. <...>
…я веду раненого и вдруг вижу: два немца из-за танкетки выходят. Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Она секунда, если бы я не успела очередь дать, они бы меня с раненым расстреляли. Один, помню, такой красивый, молодой немец. Было жалко, хотя это был фашист. <...>
… мы заняли какую-то деревню, и там был оставлен немецкий госпиталь. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная – перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, потому их бросили, что они все были без ног. Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что мы пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали… Я посмотрела – действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело. <...>
Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую – кровь, я индивидуальный пакет сложила, да туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда – в ягодицу. В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать, признаться… Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло. <...>
После войны хотелось скорее забыть войну. Но не все могли сразу перестроиться. Нам с сестрой отец помог. Он был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности, спрятал и говорит:
– Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас другое надо. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые… Надо учиться, надо замуж выходить…<...>
Нам всем казалось, что после войны, после такого человеческого страдания, моря слез будет прекрасная жизнь. Нам казалось, что все люди будут очень добрые, будут любить друг друга… Ведь у всех было такое великое горе. Оно нас братьями, сестрами сделало! Как мы ждали этот день… День Победы. И он действительно был прекрасен. Даже природа почувствовала, что в человеческих душах творилось. Но люди? Когда я сейчас вижу злых людей, вижу эгоистов, которые только для себя живут, я не могу понять: как же это случилось, как это произошло?».
Тамара Михайловна Степанова, сержант, снайпер:
«Мужчина, он мог вынести. Он все-таки мужчина. А вот как женщина могла, я сама не знаю. Я теперь, как только вспомню, то меня ужас охватывает, а тогда все могла: и спать рядом с убитым, и сама стреляла, и кровь видела, очень помню, что на снегу запах крови как-то особенно сильный».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57590511.jpg)
Светлана Николаевна Любич, сандружинница:
«Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста были. И вот меня зовет раненый: Сестричка, утку! Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где-то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете? Я должна была помочь… А я не знала, что то такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили…»
Александра Иосифовна Мишутина, санитарка:
«Там горы нашей бабьей работы. Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» – прачки, хлебопеки, повара. Они не осознают того, что совершили. Живут с убеждением, что были у них «негероические» должности. Мол, и на войне занимались тем, что испокон веков женщина делать должна. Только без них, великих тружениц войны, Победы бы не было».
Александра Семеновна Масаковская, рядовая, повар:
«Я не стреляла. Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые… Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки – все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце, тепло, а тут 30-40 градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту».
Мария Степановна Детко, рядовая, прачка:
«Через всю войну стирала. Белье привезут. Оно такое заношенное, черное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные. Они в крови, не белые, а красные. Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь. И горы, горы этого белья. Как вспомню, руки и теперь болят. Я часто во сне вижу, как оно было. Так словами не расскажешь…».
Мария Семеновна Кулакова, рядовая, пекарь:
«Труд очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесим, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем…».
Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона:
«Строили железные дороги, мосты понтонные, землянки. Фронт был рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили. Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько – те, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Там кровавые мозоли были…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57854739.jpg)
Мария Алексеевна Ремнева, офицер полковой почты:
«К началу войны мне было девятнадцать лет/ В октябре сорок первого нас, комсомольцев, послали строить автодорогу. Когда мы вернулись с трудфронта, нас мобилизовали. Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников. Окончив курсы, попала в действующую армию – в шестидесятую стрелковую дивизию.
Своими глазами видела, как люди плакали, целовали конверты, получив письмо на передовой. У многих родные погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда мы писали письма от Незнакомой: „Дорогой солдат, пишет тебе Незнакомая девушка, Как ты бьешь врага? Когда вернешься с Победой?“ Ночами сидели и писали. Я за войну сотни таких писем написала…».
Валентина Кузьминична Братчикова-Борщевская, лейтенант, замполит полевого прачечного отряда:
«Первого мая я вышла замуж, а двадцать второго июня началась война. Помню, как налетели первые немецкие самолеты. Мне дали задание – организовать курсы медсестер. К концу сорок первого года я сама принимала экзамены на этих курсах, потому что врачи ушли на фронт.
Выдала документы и тоже попросилась на фронт. Направили под Сталинград, в армейские полевой госпиталь. Оказалась среди девчонок самая старшая. Соне Удруговой, мы и сейчас с ней дружим, тогда было шестнадцать лет, она окончила только девять классов – и вот эти медицинские курсы.
На Курской дуге меня перевели из госпиталя в полевой прачечный отряд замполитом. <...>
Работали очень тяжело. Вот мы приходим, дают нам одну какую-нибудь хату, дом или землянку. Мы стираем там белье, прежде чем сушить, пропитываем его мылом „К“, для того чтобы не было вшей. Был дуст, но дуст не помогал, пользовались мылом „К“, очень вонючее, запах ужасный. Там, в этом помещении, где стираем мы и сушим это белье, и тут же мы спим. Давали нам двадцать-двадцать пять граммов мыла – на одного солдата постирать белье. А оно черное, как земля. И у многих девушек от стирки, от тяжестей, от напряжения были грыжи, экземы рук от мыла „К“, слазили ногти, думали, что никогда не смогут они расти. Но все равно день-два отдохнут – и нужно было опять стирать. <...>
Были умные командиры, те издавали приказ и зачисляли прачек рядовыми. Но не все так догадывались сделать. И получилось, что имеют женщины медали, ордена, всю войну прошли, а ветеранами войны не считаются. Пишу по начальству, доказываю. Один большой чин меня слушать не захотел: „Я думал, вы за заслуженного фронтовика хлопочете, а вы за какую-то прачку“. Я ему говорю: „Не постирай вам жена хотя бы неделю и не вари обеды, посмотрела бы я на вас“».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562503.jpg)
Елена Ивановна Бабина, санитарка и боец ВОХР:
«Как раз я окончила семь классов и устроилась санитаркой в военный госпиталь, учиться дальше мне не пришлось. Я еще не видела человеческой крови, и в госпитале мне было очень трудно и страшно. Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все смотрели на меня, чтобы я не упала в обморок. <...>
Когда в сорок третьем году освободили Воронеж, я пошла в военизированную охрану. Я узнала многих девушек-бойцов, все они были молодые 18-20 лет. И все были красивые, никогда я столько красивых девчат не видела.
Через два дня после того, как мы узнали, что кончилась война, у нас было собрание в красном уголке. Выступил на нем начальник охраны товарищ Наумов.
– Дорогие мои бойцы, – сказал он, – война кончилась. Но вчера я получил приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны. Да, девушки, там бендеровцы. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. Кто хочет поехать, прошу подать заявление начальнику караула. Поедут добровольцы.
Мы вернулись в казарму, и каждая легла на свою койку. Стало тихо-тихо. Никому не хотелось уезжать далеко от родных мест, прощаться с родителями. И никому не хотелось умирать после войны. А все мы знали, что такое бендеровцы. <...>
Город мне не понравился – маленький и страшный, каждый день играла музыка и кого-нибудь хоронили: то милиционера, то коммуниста, то комсомольца. В Воронеже идешь на пост и не боишься, а тут гляди в оба. Опять мы увидели смерть. Это было самое страшное – хоронить людей, когда война кончилась. И этим людям по семнадцать, двадцать лет… Там я совсем забыла, что такое шутить и улыбаться. <...>
Я ненавижу само слово „война“. Она забрала у меня радость жизни, хотя я и осталась живая. Внуки у меня спрашивают: „Бабушка, почему ты мало улыбаешься?“ Я знаю: им со мной невесело, но ничего поделать с собой не могу…».
Антонина Мироновна Ленкова, автослесарь сорок четвертой автобронетанковой полевой мастерской.
«Двадцать третьего июня я пошла в станицу Боковскую в райвоенкомат. Сказали коротко и жестоко:
– Детей на фронт не берем. Комсомолка? Вот и прекрасно. Организуй помощь колхозу.
Лопатили хлеб, чтобы не перегорел в буртах. Потом убирали овощи. Мозоли на руках стали твердыми, губы потрескались, лицо покрылось степным загаром. <...>
Трактористы были нужны колхозу позарез. Тракторы стояли, занесенные снегом. Мы откапывали их, разбирали, обжигая руки о металл, оставляя на нем куски кожи. Проржавевшие, туго затянутые болты казались приваренными. <...>
Работалось трудно. Спали часа три-четыре в сутки. Подолгу разогревали моторы в нарушение всех правил – открытым огнем. Смазочные материалы и горючее – по нормам военного времени. За каждую каплю отвечаешь головой, так же как и за расплавленный подшипник. <...>
Мой рабочий день целиком зависел от трактора: пока он работал, я с него не слезала. С таким коленчатым валом он обычно работал сутки, иногда часов тридцать. Потом нужно было делать перетяжку шатунных подшипников. В тот день часа три-четыре можно было поспать… <...>
А потом было счастье: нашлась наша мама. За исключительную честность ее назначили распределять продукты между госпиталями блокадного Ленинграда. А в феврале сорок второго ее вывезли по ледовой Дороге Жизни, умирающую от голода… Я всю жизнь об этом помнила. И мои дети тоже. <...>
В райкоме все прошло гладко, а в военкомате пришлось повоевать. Из-за возраста, из-за зрения. Когда речь зашла о неполных семнадцати, я обозвала военкома бюрократом и объявила голодовку. <...>
Никогда не представляла себе, что армия – такое огромное и сложное хозяйство, что от переднего края далеко вглубь тянутся нескончаемые связи и каждое звено должно работать безотказно. Как воздух, фронту были нужны машины. Фронтовые водители совершали чудеса на своих видавших виды машинах. Они привозили их в нашу мастерскую в таком виде, что сами удивлялись: как она шла?
Мы были заводом на колесах. На машинах, их звали летучки, – станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция, заливка, вулканизация. На станках работали по два человека. Каждый по двенадцать часов без единой минуты передышки. На обед, ужин, завтрак подменял напарник. Если подхода очередь кому-то идти в наряд, значит, оставшийся работал двадцать четыре часа. Труднее всего было на сборке. Здесь смен не было. Боевое задание – в сутки мотор. Работа не прекращалась и под бомбежкой. Умирали, обняв моторы… Работали в снегу, в грязи. И не было ни единого случая самой мелкой недоделки.
Через месяц командир части устроил настоящий экзамен. Я с честью выдержала его: собранный за двадцать три часа мотор работал на испытательном стенде как часики… На построении части был зачитан приказ о присвоении мне звания младшего сержанта. <...>
Если у каждой из нас до войны жизнь была с гулькин нос, то после войны – вся. И об этой послевоенной жизни нельзя не вспомнить, потому что ключ к ней был вручен нам войной. Из войны я вынесла веру в неограниченные возможности человеческого духа. И после всего пережитого не знаю, есть ли что-нибудь такое, чего б человек не смог. Вот очень сильное у меня это чувство осталось…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56350122.jpg)
Мария Николаевна Щелокова, сержант, командир отделения связи:
«Старший лейтенант был очень красивый. Все наши девчонки были в него немножко влюблены. Он нам говорил, что из нас требуются солдаты и только солдаты. Нужен был солдат… А хотелось быть еще красивой… Я всю войну боялась, чтобы не попало в ноги, не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине – что? Ему не важно, если даже попадет. А женщину покалечит, так это судьба ее решится».
Вера Владимировна Шевалдышева, военный хирург:
«Присутствие женщин облагораживало мужчин. Если ты где-то появляешься, у них светлеют лица. Например, ни узнают, что санинструктор будет делать медицинский осмотр, – стараются вычистить свою одежду, землянку уберут. Я всю войну улыбалась, я считала, что должна улыбаться как можно чаще, что женщина должна светить».
Анастасия Петровна Шелег, младший сержант, аэростатчица:
«По девятнадцать лет нам было. Пошли в баню, а при бане парикмахерская работала. Ну и друг на дружку глядя, брови все покрасили. Как дал нам командир: „Вы воевать или на бал приехали?“ Всю ночь плакали, оттирали. Одна наша девчонка, помню, курить решила. Командир заметил, на гауптвахту посадил. Очень строгий был».
Станислава Петровна Волкова, лейтенант, командир саперного взвода:
«Когда попала в училище, там сразу военная дисциплина: и на учении, и в строю, и в казарме – все по уставу. Поблажек нам как девушкам никаких не было. Только и слышалось: „Прекратить разговор!“, „Разговорчики!“ Вечером рвешься посидеть, повышивать… Ну, что-то женское сделать… Не разрешалось ни в коем случае. А мы остались без дома, без домашних хлопот, и было как-то не по себе. <...>
Сапоги у меня на три размера больше, загнулись, пыль в них въелась. Хозяйка принесла два яйца: „Возьми в дорогу, такая худенькая, что скоро переломишься“. А я тихонько, чтобы она не видела, разбила эти два яйца, они маленькие были, и почистила сапоги. Конечно, хотелось есть, но победило женское – хотелось быть красивой».
Мария Николаевна Степанова, майор, начальник связи в батальоне стрелкового корпуса:
«В каком-то городе привели нас строем в баню. Мужчины – в мужское отделение, а мы – в женское. Женщины кричат, кто что закрывает: „Солдаты идут!“ Нас не различишь – девчонки мы или мальчишки: мы и подстрижены, и форма на нас военная. А другой раз пошли в туалет, женщины милиционера привели».
Белла Исааковна Эпштейн, снайпер:
«…полковник нас встретил такими словами: „Смотрите, девки, приехали воевать – воюйте, а другим делом не занимайтесь. Кругом мужчины, а женщин нет. И у вас будет много поклонников. Не роняйте себя. Черт его знает, как вам еще эту штуку объяснить…“ Он понимал, что мы еще девчонки».
Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица:
««Бежим по грязи, люди падают в эту грязь. Так не хочется погибать в такой обстановке. Ну, как молодой девушке лежать в такой грязи? А в другой раз, это уже в оршанских лесах, там мелкие кусты с черемухой. Подснежники голубые. Весь лужок в голубом цвете… Погибнуть бы вот в таких цветах! Дурошлеп еще, семнадцать лет… Это я себе так смерть представляла…».
Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман:
«Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши „По-2“ подстреливали из винтовки…
Делали до двенадцать вылетов за ночь. Я видела Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем был. Можете себе представить, что было с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли даже планшет нести, тянули по земле.
Самолет после выполнения задания оставался на земле несколько минут и снова – в воздух. Представьте себе наших девушек-оружейниц! Им надо было за эти несколько минут четыре бомбы – это четыре сотни килограммов – подвесить к машине вручную. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну женщинами не были. Никаких у нас женских дел не было… Ну, вы сами понимаете… А после войны не все смогли родить…
Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563433.jpg)
Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты:
«Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, я ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.
Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я одного хотела – дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была».
Клара Семеновна Тихонович, сержант, зенитчица:
«Шла война, я жила обыкновенной жизнью, но соседка получила письмо – мужа ранило, лежит в госпитале. Я подумала: „Он ранен, а вместо него кто?“ Пришел один без руки – вместо него кто? Второй вернулся без ноги – вместо него кто? Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без нас ничего не должно быть. Раз началась война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры, значит, надо идти в медсестры. Нужны зенитчицы, значит, надо идти в зенитчицы. А то, что ты чувствуешь, то, что тебе придется перенести, то уже другое дело».
Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
«До войны я любила все военное. Обращалась в авиационное училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй, четкость, отрывистые слова команды. <...>
Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать лет. Военком говорил, мол, что подумает о нас враг, если война только началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних. <...>
А после войны я уже не хотела, вот уже как-то не могла пойти ни по одной военной специальности. Хотелось скорее снять с себя все защитное. И надеть что-то обыкновенное, женское. К брюкам у меня до сих пор отвращение. Ни зеленого, ни защитного цвета не люблю. Как отрезало, сразу после войны…»
Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, оружейница:
«Войну мы почувствовали немного в тот день, когда окончили училище и к нам приехали „покупатели“, так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных на переформирование, к нам в училище за новыми людьми. Это были всегда мужчины, очень чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на нас – другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы нас взяли, заметили, скорей бы нам себя проявить, а они усталые, они на нас смотрели, зная, куда они нас отправляют».
Наталья Кравцова, летчица ночного бомбардировочного полка:
«…Нелегки были первые дни на фронте. Трудности встретились как раз там, где их не ожидали. Мы готовы были ко всему: спать в сырых землянках, слышать непрерывный грохот канонады, голодать и мерзнуть – словом, переносить все лишения, какие только могло нарисовать нам воображение. Но мы никак не могли предположить, что на фронте нас встретят с недоверием.
Когда наш женский авиационный полк прибыл на фронт, ему целых две недели… не давали боевого задания. Наземным войскам не хватает поддержки с неба, а тут пришел на фронт целый полк – впоследствии сорок шестой гвардейский Таманский – и сидит без дела!».
Таисия Петровна Руденко-Шевелева, капитан, командир роты Московского флотского экипажа:
«Женщина на флоте – это было запретное, даже ненормальное. Считалось, что она приносит несчастье на корабле. А я писала самому Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня туда приняли.
Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда я перестала признаваться, что я женщина. Спасала украинская фамилия Руденко. <...>
Я была первая женщина, кадровый офицер Военно-Морского флота. В войну вооружала корабли, морскую пехоту. Тогда и появилось в английской прессе, что какое-то непонятное создание – не то мужчина, не то женщина – воюет у русских во флоте. И, мол, эту „леди с кортиком“ никто замуж не возьмет. Меня замуж не возьмет? Нет, ошибаешься, господин хороший, возьмет, самый красивый офицер…
Я была счастливой женой и осталась счастливой матерью и бабушкой. Не моя вина, что муж погиб на войне. А флот я любила и люблю всю жизнь…»
Клавдия Васильевна Коновалова, младший сержант, зенитчица:
«Я просилась на фронт, но заводское начальство под разными предлогами задерживало меня на заводе. Тогда я написала в райком комсомола и в марте сорок второго получила призывную повестку из райвоенкомата о явке на призывной пункт в город Кстов. Нас уходило несколько девушек, и провожали нас за околицу всей деревней. Плакали уходившие и провожающие, но больше всего наши мамы. А старики крутили недовольно головами и твердили: „Неважные дела на фронте, если начали баб призывать под ружье“. А мы хотя и плакали, но больше гордились, что идем вместе с мужчинами защищать Родину от врага. Тридцать километров до Горького шли пешком, а там нас распределили по разным частям. Меня направили в семьсот восемьдесят четвертый зенитный, артиллерийский полк среднего калибра. <...>
Через год мне присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром второго орудия, в котором было две девушки и четверо мужчин. Мое положение и должность ко многому обязывали. В первую очередь своим примером я должна была доказать, что нашим советским девчонкам все доступно наравне с мужчинами. От интенсивного огня даже стволы орудий накалялись докрасна и становилось опасно вести огонь такими орудиями, приходилось, вопреки всем правилам, охлаждать их смоченными водой одеялами. Орудия не выдерживали, а люди выдерживали. Девчонки наши выдерживали. Вот какие это были девчонки! Мы не жалели себя».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563460.jpg)
Елена Ивановна Варюхина, военный медик:
«В сорок втором году в первых числах января мы вошли в село Афоневка Курской области. Стояли сильные морозы. Два школьных здания были битком набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин и бензина, чтобы вывезти всех в тыл. Начальник госпиталя принял решение организовать конный обоз из Афроневки и соседних сел.
Наутро обоз пришел. Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла, кожухи, подушки, у некоторых – даже перины. Пустили мы этих женщин к раненым…
До сих пор не могу вспомнить без слез, что это было. Каждая женщина выбрала себе своего раненого, стала готовить в путь и тихонько причитать: „Сыночек родименький!..“, „Ну, мой миленький“… „Ну, мой хорошенький!..“ Каждая захватила с собой немного домашней еды, вплоть до теплой картошки. Они укутывали раненых, как детей, в свои домашние вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит у меня в ушах эта молитва, это тихое бабье причитание: „Ну, мой миленький… Ну, мой хорошенький…“
Жаль, даже мучит совесть, что тогда мы не спросили фамилий у этих женщин. Считалось, что это обычная помощь населения, что иначе быть не может.
Еще я запомнила, как мы шли по освобожденной Белоруссии и в деревнях совсем не встречали мужчин. Встречали нас одни женщины. Даже стариков было мало, мальчиков одиннадцати-двенадцати лет было мало. Казалось, что везде только женщины остались…».
Валентина Яковлевна Буглеева-Лушакова, связист:
«Командир нам говорил:
– Девочки, везде вас можно заменить, но в медслужбе и в связи без вас не обойтись. Представляете: летчик в воздухе – с земли по нему зенитки бьют, рядом враг, а в это время по-домашнему спокойный женский голос: „Небо, слышите нас?“, „Небо, слышите нас?“ – и у него сразу больше уверенности, самообладания. Один только ваш нежный женский голос в такой обстановке что значит!.. <...>
Эфир в военное время – это какофония, это тысячи шумов и других помех, потому что одновременно работают тысячи наших и вражеских радиостанций. А ты должна уловить нужный тебе сигнал. Он еле слышен, и от других он еле отличается. Чуть по тону… Все поседели с первых дней, я ведь с двадцати лет седая. Что мы видели? Под Оршей в сорок третьем все было перекручено, как в мясорубке, люди, земля, деревья. Нам некогда было сойти с ума. И плакать некогда было. И поесть некогда. Мы сутками дежурили у аппарата. Когда вдруг прерывалась связь, мы не находили себе места. Где-то люди гибнут…
Все отдавали фронту. Какие-то деньги нам положены были, мы их не получали, ни копейки. Отдавали армии. Комсомольские взносы бухгалтерия сама с нас высчитывала. А после войны мы по три месячных оклада, это я уже на гражданке была, отдавали на восстановление. Это в то время, когда буханка хлеба стоила триста рублей. И это не я одна делала, это делало все мое поколение. Мы по кирпичику руками разбирали наши разрушенные города…»
Станислава Петровна Волкова, лейтенант, командир саперного взвода:
«…привели меня к моему взводу. Солдаты смотрели на меня кто со злобой, кто с насмешкой, а другой так передернет плечами, что сразу все понятно. Казалось, сейчас разразится буря. И когда командир батальона сказал, что вот, мол, представляю вам нового командира взвода, они сразу взвыли: „У-у-у-у…“ Один даже сплюнул: „Тьфу!..“
А через год, когда мне вручали орден Красной Звезды, эти же ребята, кто остался в живых, меня на руках в мою землянку несли. Так они меня уважали».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56956179.jpg)
Апполина Никоновна Лицкевич-Байрак, младший лейтенант, командир саперно-минерного взвода, выпускница Московского Военно-инженерного училища:
«Привели меня к моему взводу. Команда: „Взвод, смирно!“, а взвод и не думает вставать. Кто лежит, кто сидит и курить, а кто потягивается с хрустом в костях: „Э-эх!…“ В общем, делали вид, что меня не замечают. Им было обидно, что они, видавшие виды мужчины-разведчики, должны подчиняться какой-то двадцатилетней девчонке. Я это хорошо понимала и вынуждена была подать команду: „Отставить!“. <...>
Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить позиции артиллеристов – дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: „Воздух!.. Рама!..“ Я подняла голову и ищу в небе „раму“ (немецкий самолет-разведчик).. Кругом тихо, ни звука. Где же та „рама“? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: „Хлопцы, наших бьют!“ Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха.
Даю команду: „Взвод, стать в строй!“ Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры. Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: „Кто здесь старший?“ Я доложила. У него округлились глаза. Вижу, что он даже растерялся. Затем спросил: „Что тут произошло?“ Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое „рама“, какое это обидное было слово для женщины. <...>
Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки… В войну все сбрасывали в озера, речки, болота, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать, как людям жить. Не могут же они жить с заминированной рекой. Помню, долго боялась воды».
Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач:
«…уже война давно кончилась, я собиралась на курорт. Как раз это Карибский кризис. Опять в мире неспокойно стало. Укладываю чемодан, платья взяла, кофточки сложила. Ну, кажется, ничего не забыла? Достаю сумочку с документами и беру оттуда свой военный билет. Думаю: „Случится что, я там сразу пойду в военкомат“.
Уже я на море, отдыхаю и возьми расскажи кому-то за столиком в столовой, что ехала сюда и взяла военный билет. Я так сказала, без всякой мысли или желания порисоваться. А один мужчина за нашим столиком как разволновался:
– Нет, никогда не победят наш народ, потому что только советская женщина, уезжая на курорт, может взять в собой военный билет и думать, что, если что такое, она сразу пойдет в военкомат.
Он смотрел на меня такими глазами… Даже на любимых женщин так не смотрят…».
С.М. Кригель, старший сержант, снайпер:
«Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было – полюбить на всю жизнь. А тут – война!».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563340.jpg)
Нонна Александровна Смирнова, рядовая зенитчица:
«Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли - хранили как что-то святое, возвышенное».
Евгения Викторовна Кленовская, партизанка:
««Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания.
Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я.
Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово „надо“. Вам, наверное, трудно нас понять. Вы – другое поколение…»
Мария Селивестровна Божок, медицинская сестра:
«…люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.
И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить.<...>
Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко».
Светлана Николаевна Любич, сандружинница:
«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги – ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал».
Л.П.Александровская, народная артистка СССР:
«Однажды после выступления в госпитале ко мне подошел главврач и говорит: „Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…“ Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: „Спойте еще…“ Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: „Кажется, он уснул…“».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562716.jpg)
В.В. Шевалдышева, военный хирург:
«На одной из наших недавних фронтовых встреч мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку, как помнит сейчас улыбку своего маленького внука. Это самое дорогое в его жизни. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не помнила. Когда он мне это говорил, я краснела, как девочка. Согласитесь, что люди не часто говорят друг другу такие искренности. Но когда мы вспоминает о войне, мы искренни как никогда…»
Нина Васильевна Ильинская (Чирва), старший сержант, медсестра:
«Конечно, там, на фронте, любовь была другая. Каждый знал, что ты можешь любить сейчас, а через минуту может этого человека не быть. Ведь вот, наверное, когда мы в мирных условиях любим, мы ведь не с таких позиций смотрим. У нашей любви не было сегодня, завтра… Уж если мы любили, значит, любили. Во всяком случае, вот неискренности там не могло быть, потому что очень часто наша любовь кончалась фанерной звездой на могиле.
И вы еще заметьте, что чаще всего мужчины показывались женщине лучшей своей стороной. Они рисковали, жертвовали собой. А мужчины видели не только нашу женственность, а и способность к самопожертвованию. Я почему-то даже думаю, я даже о себе могу это сказать, что, несмотря на все ужасы, там, на войне, многие из нас пережили самые высокие взлеты души. И это тоже естественно, потому что каждый день ставил выбор: жизнь или смерть. Там человек проверялся каждый день. Если он был красивый, то он был красив так, что это все видели, если это был трус и ничтожество – то тоже все это видели. Это трудно было понять тем, кто не был на войне. <...>
Мужчина возвращался, так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: „Знаем, что вы там делали!..“ И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что мы были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…».
Антонина Алексеевна Кондрашова, партизанка-разведчица Бытошской партизанской бригады:
«Когда, выполнив одно задание, я уже не смогла оставаться в поселке и ушла в отряд, мать забрали в СД. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где дочь. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими нашими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции: они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население. В случае, если есть мины, эти люди будут подрываться, а солдаты останутся целыми.
Не раз было, что сидим в засаде и вдруг видим, идут женщины, а сзади фашисты. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное – это ожидать, что сейчас командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: „Вон моя мать“, другой – „А вон моя сестричка“, а кто-то ребенка своего увидел… Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сама не успею заметить, мне передадут: „Твоя мама идет…“
Дадут команду стрелять – стреляешь. И сама не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек – живая ли она, не упала? Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. И два дня или больше хожу сама нее своя, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. <...>
У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, который летит в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Вы не могли бы его слышать, вы не смогли бы его выдержать. Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий, это какой-то замогильный крик. И после этого, когда идешь на задание, душа одного просит: скорее убить их, убить как можно больше, уничтожить самым жестоким способом. Когда я видела пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Я бы его не убила, это слишком легкая смерть ему. Я бы его не оружием, не винтовкой…
Страшное, ненормальное творили они с людьми. Вам этого, может, не понять сегодня. Но вы бы то же самое чувствовали, если бы у вас на глазах посреди деревни разложили большой костер и бросили туда старую учительницу, которая вас когда-то учила. Или по частям разрубили молодого парня. Пилой разрезали. А это все были свои люди, знакомые. Тот – отец твоей подруги, тот – с кем ты учился в школе. И самое трудное прийти в отряд и сказать: Саша или Маша, твою мать или твоего отца расстреляли, или сожгли, или они разорваны собаками. Это было самое страшное. Все можно было пережить, только не это. Даже было такое чувство, что легче пережить смерть своих близких, чем прийти в отряд и сказать товарищу, что погибли его родные…
А мы же молодые, и так много для нас значили мать, сестра, их хотелось увидеть. Мы думали, мы говорили, как придем, как встретимся, как будем теперь по-другому жить, не будем расстраивать своих матерей…
Перед самым отходом, это уже в сорок третьем году, гитлеровцы расстреляли мою мать… Женщины, которые были вместе с ней в камере, рассказывали, что каждый раз, уходя, она просила:
– Ох, бабоньки, я плачу об одном: помогите, если умру, моим детям!
И когда я вернулась, одна из тех женщин взяла меня к себе, в свою семью, хотя у нее было двое маленьких. Хату нашу фашисты сожгли, младший брат погиб в партизанах, маму расстреляли, отец на фронте. Пришел с фронта раненный, больной. Он до Берлина дошел, но пожил после недолго, вскоре умер… Так из всей семьи я одна осталась. Женщина эта и сама была бедная, да еще двое маленьких детей у нее. Я решила уйти, куда-нибудь уехать. А она плакала и не пускала.
Когда я узнала, что маму расстреляли, не находила себе места – я должна была ее найти… А их расстреляли и могилу заутюжили машинами в большой противотанковом рву. Мне приблизительно показали: где, в каком месте она стояла, и я побежала, копала там, разворачивала трупы. Я узнала мать по колечку на руке… Как увидела ее, закричала и ничего больше не помню. Какие-то женщины вытащили ее, омыли из консервной банки и похоронили. Я ту баночку храню…
Если бы я, боясь за своих близких, не пошла бороться, если бы другой сделал то же самое и третий, четвертый – не было бы того, что есть сейчас. Но сказать себе, что этого со мной не было, этих ужасов что я их не видела, не пережила, я уже не могу. Не могу сказать, что я не видела, как шла моя мать и как я стреляла в ту сторону, откуда она шла. Вы представить себе не можете, как невыносимо с этим жить. И чем дальше, тем невыносимее. Иногда ночью вдруг молодой смех или голос под окном, и ты содрогнешься, тебе вдруг покажется, что это детский плач, детский крик. А то вдруг просыпаешься и чувствуешь, что не можешь дышать. Душить запах горелого… Вы не знаете, как пахнет горящее человеческое тело, особенно летом. Я и сейчас, а у меня такая работа, что если где-то пожар, то надо выехать на место. Но если скажут, что загорелась где-то ферма, я никогда не выезжаю, я не могу, мне это напоминает запах горящего человеческого тела. И вот ночью проснешься, бежишь за духами, и кажется, что и в духах есть этот запах. Не прогнать его из памяти…
После войны я долго боялась замуж выходить. Боялась иметь детей. Вдруг война, я уйду на фронт. А как же дети?..».
Ядвига Михайловна Савицкая, минская подпольщица:
«Когда мы включались в борьбу, нас предупреждали, что опасно, что можно поплатиться жизнью, мало шансов остаться в живых. Но мы о себе не думали. Не только душа, все наши внутренности, все было против этого врага. Первое мое впечатление, когда я увидела немца, – это впечатление удара, все тело у тебя болит, каждая клеточка – как это они здесь? Это надо почувствовать, как все это было чужое, как это нельзя было принять. За каких-то пару дней меня той, довоенной, не стало. Был уже другой человек. Ненависть захлестывала нас. Она была сильнее, чем боязнь за наших, чем страх собственной смерти. Конечно, мы думали о родных. Но выбора у нас не было. Фашисты не должны были остаться на нашей земле…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563388.jpg)
Елизавета Петровна Малахова, минская подпольщица:
«Я иду по одной стороне улицы, а два молодых фашиста по другой. А впереди у нас низенький домик, и в окне ребеночек сидит, лет трех. И вот один фашист вынимает из кобуры пистолет и стреляет в этого ребеночка. Что ему этот ребенок сделал? Он сидел, ждал свою мамочку. А тот полюбоваться решил, показать, как он стреляет. На моих глазах убили беременную женщину. Ее ребеночек даже на свет не появился, ни одной минуты не прожил, ни одной секундочки. Ненависть к ним душила меня. Я не могла спать ночами…».
П.А. Касперович, партизанская связная:
«Были у нас в отряде братья Чимуки… Их подожгли в сарае. Они до последнего отстреливались, потом вышли обожженные. Их возили на повозке, показывали, чтобы признали, чьи они. Вся деревня стояла. Стояли их отец и мать, никто не сказал. Какое сердце надо было иметь матери, чтобы не крикнуть… Она не выдала себя. Иначе бы всю деревню сожгли. За все есть награды, но никакой не хватит, самой высокой Звезды Героя мало для этой матери».
Валентина Михайловна Илькевич, партизанка:
«Мы подобрали женщину, она была без сознания. Она не могла идти, она ползла по дороге. Она говорила, что думала: она уже мертвая. Чувствует, что кровь по ней течет, но решила, что это она чувствует на том свете. И когда мы ее расшевелили, когда она пришла немного в сознание, она рассказала, как вели на расстрел ее и пятеро детей с ней. Пока вели их к сараю, детей расстреляли. Детей расстреливали и при этом веселились. Остался последний, грудной мальчик. Фашист показывает: подбрасывай, я буду расстреливать. Она бросила так, чтобы убить самой своего ребенка. Чтобы немец нее успел выстрелить… Она говорила, что не хочет жить, что не может после всего жить на этом свете, а только на том.
Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. А он пришли убивать на нашу землю, жечь. Я видела, как жгли деревню, я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы шли в разведку и подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня до сих пор остались шрамы. Помню, как кричали люди. Как кричали коровы, как кричали куры. Мне казалось, что все кричат человеческими голосами… Все живое…
И такая у меня после этого любовь ко всему родному, ко всем своим людям, что все готова за них отдать».
Александра Никифоровна Захарова, комиссар двести двадцать пятого партизанского полка Гомельской области:
«На всю жизнь запомнила… Как раненые ели ложками соль. Как в строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости.
Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Иной раз со слезами, но все-таки отдают. Так и говорилт:
– Деточки, деточки, вместе будем горевать, победу ждать.
Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба.
Я бы всем женщинам, которые кормили, одевали нас в тылу… Я бы им какую-то медаль придумала. Они такие же ветераны войны, как фронтовики и партизаны. Что бы мы без них сделали в войну? А после войны что бы мы сделали без детей, которых они одни вырастили, когда мужья воевали? У многих мужья погибли. Я этих женщин до конца жизни не забуду».
![]()
Вера Григорьевна Седова, минская подпольщица:
«Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из деревни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице должна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал».
Вера Сафроновна Давыдова, партизанка:
«Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он их закрутить уже не может. Дождь, грязь, а сапоги рваные. И вот эта бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: „Детка, а как же ты пойдешь далей?“ А больше ничего в этой хате нет».
Вера Митрофановна Толкачева, партизанская связная:
«С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить.
Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес…»
Фекла Федоровна Струй, партизанка:
«Ноги мне отрезали там же, в лесу. Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода… За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Наркоза не было».
София Мироновна Верещак, житомирская подпольщица:
««Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь – выше любой идеи, – говорил он. – Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать? Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил…»
Мария Васильевна Павловец, партизанский врач:
«И такая ненависть к фашистам за все… Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: „Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда пришел“».
Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик:
«Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погонов не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье… И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография».
Людмила Михайловна Кашичкина, минская подпольщица, затем участница французского Сопротивления:
«…стоят заключенные, разделены на две группы. С левой стороны не трогают, а тех, кто справа, заставляют раздеваться догола, одежду бросают в ящики, у кого зубные протезы – вытаскивают и бросают в другой ящик, а людей заталкивают в душегубку. И это все на наших глазах. Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете… И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не берут. Она последняя осталась… Комендант увидел эту картину, что никто ее не трогает. Подбежал, схватил этого ребенка и прямо, знаете, о кран… (Плачет.) Простите, я сейчас договорю… И от этого ребенка и кровь и мозги по стене, а что осталось, он бросил в душегубку. Подходит к этой женщине, начинает срывать с не одежду и вдруг увидел у нее во рту золотые зубы. Схватил какой-то твердый предмет и как ударил… и вытянул зубы вместе с кровью…
Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели? – от того, что творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный».
Н.В.Ильинская, медсестра:
«…захватили очень много пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их. А жара сильная. Нашли чайник, дали попить. А место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.
Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Мы им объясняем: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим там и расстреляем. Они ожидали, что мы с ними поступим так, как они с нашими пленными. Надо было видеть, с каким ужасом они копали ямы.
А когда увидели, что мы их перевязали, что мы их напоили водичкой, что в эти ямы, которые они выкопали, мы им сказали прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись».
З.Ф.Гирич, медсестра:
«Когда наша дивизия освободила лагерь под Азаричами, к нам в медсанбат стали поступать раненые дети. Они были так истощены, что мы не находили вены, чтобы перелить кровь, просто косточки были обтянуты кожей. А присутствовать при ампутации детских ручек и ножек? Я уже понимала, что может болеть сердце, а тут у нас глаза болели, не было сил видеть эти детские страдания».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56988270.jpg)
Эмилия Алексеевна Николаева, санинструктор партизанской бригады имени Ворошилова:
«Когда у нас появились пленные, я после всего перенесенного: после лагеря, после пыток, после унижений, – думала, что никакой пощады от меня им не будет. Но нет, не так наш человек воспитан. Не можешь ударить пленного, особенно если пожилой человек, не поднимается даже рука оскорбить…»
Нина Петровна Сакова, лейтенант:
«Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас „тридцатьчетверки“, они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили, когда мы ехали на фронт, так мне казалось: вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой.
Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства».
Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор:
«Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали… Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, что ребеночка еще не успела родить.
Мы жалели своих детей. Они росли, мало зная о тех ужасах, которые нам пришлось пережить. А тут хочу признаться, что мы, например мое поколение, не были заласканными, изнеженными, перекормленными, избалованными жизнью людьми. И это как раз то, что способствовало Победе
Но – сегодня много эгоистов, потребителей, особенно среди молодежи. Кто виноват? Мы, наверное. Что есть хорошего в наших детях – это мы, и что есть плохого – это тоже мы. Мы хотели своих детей сделать счастливыми, но по-мещански счастливыми. Мы пихали им лучший кусочек, старались одеть хорошо, каждый старался, чтобы было не хуже, чем у других. Мы не давали им труда. Конечно, у молодых другая жизнь. Молодая, счастливая. Рассказываешь им о крови, об ужасах, а у них – скука в глазах. Им не хотелось бы это знать. Но оно было. Оно было с нами. С их матерями. А они – наши дети. Они должны знать».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563484.jpg)
URL записиОтрывки из книги Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо».
Нет ничего прекраснее на свете,
А было в жизни всяко у меня,
Чем заслонить товарища от смерти
И вынести его из под огня…
читать дальше
На самой страшной войне XX века женщине пришлось стать солдатом. Она не только спасала, перевязывала раненых, а и стреляла из «снайперки», бомбила, подрывала мосты, ходила в разведку, брала языка. Женщина убивала. Она убивала врага, обрушившегося с невиданной жестокостью на ее землю, на ее дом, на ее детей. «Не женская это доля – убивать», – скажет одна из героинь этой книги, вместив сюда весь ужас и всю жестокую необходимость случившегося. То была величайшая жертва, принесенная ими на алтарь Победы.
Они пошли, потому что «мы и Родина – для нас это было одно и то же» (К.С. Тихонович, зенитчица). Их пустили на фронт, потому что на весы истории было брошено: быть или не быть народу, стране? Так стоял вопрос. Если не забывать войну, появляется много ненависти. А если войну забывают, начинается новая.
Война меняла их. Война формировала, потому что застала в возрасте складывания характера, взгляда на жизнь. Война заставляла их многое увидеть, многое из того, что лучше бы человеку вообще не видеть, тем более женщине. Война заставляла о многом подумать. О добре и зле, например. О жизни и смерти. О тех вопросах, на которые человек научается отвечать в какой-то мере, прожив жизнь. А они только начинали жить. И уже должны были отвечать на эти вопросы…
партизанка-подпольщица Мария Матусевич:
«Выведут молодых мужчин с хаты и у порога стреляют. У нас двоих соседских хлопцев так положили. Возле хаты, у самого порога… Я была комсомолка и не могла сидеть сложа руки. Листовки разносила, сведения собирала. И всё с ребенком на руках. Две головы несла немцам. Сколько слез моих было? Река. Сыночек погиб. Без меня погиб, но по моей вине – я в партизанах была. Их с мамой сожгли. Я прибежала к нашей хате… Земля еще теплая была… Одно я нашла – граммочку костной золы… Я ее уже знала… После войны, когда родила снова мальчика, молила Бога, чтобы я его успела вырастить, чтобы он меня своими ручками обнял и узнал, что я его мама».
партизанка Вера Одинец:
«И такая ненависть, и такая ненависть. Мы же видели, что они творили на нашей земле. В сердце была только ненависть. Я столько крови и трупов видела на дорогах. Я видела, как на глазах у матери убивали ребенка. По мертвым уже не голосили…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562176.jpg)
санинструктор Софья Дубнякова:
«Я до сих помню своего первого раненого. Лицо помню… У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, всё вывернуто. Когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: «Сестричка, попей водички». Это мне раненый говорит. Я эту картину как сейчас помню. Как он это сказал, я опомнилась. «Ах, думаю, чертова тургеневская барышня. Раненый умирает, а ее, нежное создание, затошнило…» Я развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и я оказала, как надо, помощь».
санинструктор танкового батальона Нина Вишневская:
«Скоро немец подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был. Мы с девчонками побежали в военкомат – надо идти защищать, никто другой за нас не пойдет. <...> Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтоб не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится. Туда бежать, ползти… <...>
Шура Киселева, она у нас самая красивая была, сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых – из них никто не мог двигаться. Раненые сгорели… и Шура вместе с ними… <...>
Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят – это какие-то доли секунды… Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского. Она его любила. И он остался жить. <...>
…разыскала Ваню Позднякова. Мы думали, он погиб, а он, оказывается, жив. Его танк, он был командиром танка, два немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли. Экипаж погиб, один Ваня остался – без глаз, весь обожженный. <...> Я у него спросила: «последнее, что ты видел – это прохоровское поле, танковый бой… Что ты вспоминаешь о том дне?» И знаете, что он мне ответил: «Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть машину. Все равно ребята погибли, а мы могли бы еще один немецкий танк подбить…» Это единственное, о чем он жалеет до сих пор!».
связистка зенитной части Валентина Чудаева:
«…каждый человек хочет жить, в каждом таится страх смерти, но есть такие моменты, когда ты не ощущаешь, есть страх или нет. Ты видишь, что в твой дом пришел враг, и тогда ты побеждаешь свой страх. <...>
Еще их интересовало, вышла ли я замуж после войны. Почему-то они думали, что нет. Я им в тон отвечаю: все трофеи везли с войны, а я мужа везла. Есть у меня дочка, теперь внуки растут. Конечно, я хотела больше детей, но не было ни здоровья, ни сил, ни средств… ».
Младший лейтенант танковых войск А.Л. Бойко:
«…жили мы с мужем на Крайнем Севере… Муж работал шофером, я – контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам отказали. <...> Тогда мы послали телеграмму на имя товарища Сталина, что вносим 50 тысяч рублей на строительство танка и желаем вдвоем идти на фронт. Нам пришла благодарность от правительства и в 1943 году нас с мужем направили в ЧТТУ, которое мы окончили экстерном. <...> Командование решило назначить меня командиром ИСУ-122, а мужа – старшим механиком водителем. И так мы прошли всю войну. Освобождали Прибалтику, Польшу, Чехословакию, Германию. Оба были ранены и награждены…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/52078818.jpg)
Санинструктор стрелковой роты Ольга Омельченко:
«…в этом бою, когда на нас пошли танки, двое струсили. Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я тащила в воронку. За ними должна была прийти машина… А когда эти двое струсили, началась паника. Цепь дрогнула, побежала. Раненых оставили. Мы пришли потом на место, где они лежали, кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым. К нашим раненым фашисты не имели жалости… Я, как об этом узнала, как это увидела, за ночь черная сделалась. Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили вперед. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение…Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла, все за мной.. Нельзя было их простить. Из-за них такие смелые ребята погибли. Самые лучшие погибли...»
Санинструкторы кавалерийского эскадрона Ольга и Зинаида Корж, дочери командира бригады Героя Советского Союза Василия Захаровича Коржа:
«Женщина на войне… Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов. Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал. <...>
Я помню, очень боялась, что если меня убьют, то я буду некрасиво выглядеть… Я видела много убитых девочек… Мне не хотелось так умереть. Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь, чтобы тебя не убило, как прячешь лицо, чтобы не изуродовало. Мне кажется, все наши девчонки так думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. <...>
А когда я в госпитале лежала, там лежал молодой красивый парень. Танкист. Миша… Ему обе ноги ампутировали, правую руку, одна левая осталась. Этого Мишу на руках носили. И он не унывал. Он так хотел жить. Ему только девятнадцать лет было, он совсем еще не жил. Не помню, имел ли он кого из родных, но он знал, что в беде его не оставят, он верил, что его не забудут. <...>
…я веду раненого и вдруг вижу: два немца из-за танкетки выходят. Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Она секунда, если бы я не успела очередь дать, они бы меня с раненым расстреляли. Один, помню, такой красивый, молодой немец. Было жалко, хотя это был фашист. <...>
… мы заняли какую-то деревню, и там был оставлен немецкий госпиталь. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная – перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, потому их бросили, что они все были без ног. Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что мы пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали… Я посмотрела – действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело. <...>
Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую – кровь, я индивидуальный пакет сложила, да туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда – в ягодицу. В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать, признаться… Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло. <...>
После войны хотелось скорее забыть войну. Но не все могли сразу перестроиться. Нам с сестрой отец помог. Он был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности, спрятал и говорит:
– Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас другое надо. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые… Надо учиться, надо замуж выходить…<...>
Нам всем казалось, что после войны, после такого человеческого страдания, моря слез будет прекрасная жизнь. Нам казалось, что все люди будут очень добрые, будут любить друг друга… Ведь у всех было такое великое горе. Оно нас братьями, сестрами сделало! Как мы ждали этот день… День Победы. И он действительно был прекрасен. Даже природа почувствовала, что в человеческих душах творилось. Но люди? Когда я сейчас вижу злых людей, вижу эгоистов, которые только для себя живут, я не могу понять: как же это случилось, как это произошло?».
Тамара Михайловна Степанова, сержант, снайпер:
«Мужчина, он мог вынести. Он все-таки мужчина. А вот как женщина могла, я сама не знаю. Я теперь, как только вспомню, то меня ужас охватывает, а тогда все могла: и спать рядом с убитым, и сама стреляла, и кровь видела, очень помню, что на снегу запах крови как-то особенно сильный».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57590511.jpg)
Светлана Николаевна Любич, сандружинница:
«Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста были. И вот меня зовет раненый: Сестричка, утку! Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где-то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете? Я должна была помочь… А я не знала, что то такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили…»
Александра Иосифовна Мишутина, санитарка:
«Там горы нашей бабьей работы. Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» – прачки, хлебопеки, повара. Они не осознают того, что совершили. Живут с убеждением, что были у них «негероические» должности. Мол, и на войне занимались тем, что испокон веков женщина делать должна. Только без них, великих тружениц войны, Победы бы не было».
Александра Семеновна Масаковская, рядовая, повар:
«Я не стреляла. Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые… Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки – все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце, тепло, а тут 30-40 градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту».
Мария Степановна Детко, рядовая, прачка:
«Через всю войну стирала. Белье привезут. Оно такое заношенное, черное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные. Они в крови, не белые, а красные. Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь. И горы, горы этого белья. Как вспомню, руки и теперь болят. Я часто во сне вижу, как оно было. Так словами не расскажешь…».
Мария Семеновна Кулакова, рядовая, пекарь:
«Труд очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесим, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем…».
Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона:
«Строили железные дороги, мосты понтонные, землянки. Фронт был рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили. Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько – те, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Там кровавые мозоли были…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57854739.jpg)
Мария Алексеевна Ремнева, офицер полковой почты:
«К началу войны мне было девятнадцать лет/ В октябре сорок первого нас, комсомольцев, послали строить автодорогу. Когда мы вернулись с трудфронта, нас мобилизовали. Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников. Окончив курсы, попала в действующую армию – в шестидесятую стрелковую дивизию.
Своими глазами видела, как люди плакали, целовали конверты, получив письмо на передовой. У многих родные погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда мы писали письма от Незнакомой: „Дорогой солдат, пишет тебе Незнакомая девушка, Как ты бьешь врага? Когда вернешься с Победой?“ Ночами сидели и писали. Я за войну сотни таких писем написала…».
Валентина Кузьминична Братчикова-Борщевская, лейтенант, замполит полевого прачечного отряда:
«Первого мая я вышла замуж, а двадцать второго июня началась война. Помню, как налетели первые немецкие самолеты. Мне дали задание – организовать курсы медсестер. К концу сорок первого года я сама принимала экзамены на этих курсах, потому что врачи ушли на фронт.
Выдала документы и тоже попросилась на фронт. Направили под Сталинград, в армейские полевой госпиталь. Оказалась среди девчонок самая старшая. Соне Удруговой, мы и сейчас с ней дружим, тогда было шестнадцать лет, она окончила только девять классов – и вот эти медицинские курсы.
На Курской дуге меня перевели из госпиталя в полевой прачечный отряд замполитом. <...>
Работали очень тяжело. Вот мы приходим, дают нам одну какую-нибудь хату, дом или землянку. Мы стираем там белье, прежде чем сушить, пропитываем его мылом „К“, для того чтобы не было вшей. Был дуст, но дуст не помогал, пользовались мылом „К“, очень вонючее, запах ужасный. Там, в этом помещении, где стираем мы и сушим это белье, и тут же мы спим. Давали нам двадцать-двадцать пять граммов мыла – на одного солдата постирать белье. А оно черное, как земля. И у многих девушек от стирки, от тяжестей, от напряжения были грыжи, экземы рук от мыла „К“, слазили ногти, думали, что никогда не смогут они расти. Но все равно день-два отдохнут – и нужно было опять стирать. <...>
Были умные командиры, те издавали приказ и зачисляли прачек рядовыми. Но не все так догадывались сделать. И получилось, что имеют женщины медали, ордена, всю войну прошли, а ветеранами войны не считаются. Пишу по начальству, доказываю. Один большой чин меня слушать не захотел: „Я думал, вы за заслуженного фронтовика хлопочете, а вы за какую-то прачку“. Я ему говорю: „Не постирай вам жена хотя бы неделю и не вари обеды, посмотрела бы я на вас“».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562503.jpg)
Елена Ивановна Бабина, санитарка и боец ВОХР:
«Как раз я окончила семь классов и устроилась санитаркой в военный госпиталь, учиться дальше мне не пришлось. Я еще не видела человеческой крови, и в госпитале мне было очень трудно и страшно. Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все смотрели на меня, чтобы я не упала в обморок. <...>
Когда в сорок третьем году освободили Воронеж, я пошла в военизированную охрану. Я узнала многих девушек-бойцов, все они были молодые 18-20 лет. И все были красивые, никогда я столько красивых девчат не видела.
Через два дня после того, как мы узнали, что кончилась война, у нас было собрание в красном уголке. Выступил на нем начальник охраны товарищ Наумов.
– Дорогие мои бойцы, – сказал он, – война кончилась. Но вчера я получил приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны. Да, девушки, там бендеровцы. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. Кто хочет поехать, прошу подать заявление начальнику караула. Поедут добровольцы.
Мы вернулись в казарму, и каждая легла на свою койку. Стало тихо-тихо. Никому не хотелось уезжать далеко от родных мест, прощаться с родителями. И никому не хотелось умирать после войны. А все мы знали, что такое бендеровцы. <...>
Город мне не понравился – маленький и страшный, каждый день играла музыка и кого-нибудь хоронили: то милиционера, то коммуниста, то комсомольца. В Воронеже идешь на пост и не боишься, а тут гляди в оба. Опять мы увидели смерть. Это было самое страшное – хоронить людей, когда война кончилась. И этим людям по семнадцать, двадцать лет… Там я совсем забыла, что такое шутить и улыбаться. <...>
Я ненавижу само слово „война“. Она забрала у меня радость жизни, хотя я и осталась живая. Внуки у меня спрашивают: „Бабушка, почему ты мало улыбаешься?“ Я знаю: им со мной невесело, но ничего поделать с собой не могу…».
Антонина Мироновна Ленкова, автослесарь сорок четвертой автобронетанковой полевой мастерской.
«Двадцать третьего июня я пошла в станицу Боковскую в райвоенкомат. Сказали коротко и жестоко:
– Детей на фронт не берем. Комсомолка? Вот и прекрасно. Организуй помощь колхозу.
Лопатили хлеб, чтобы не перегорел в буртах. Потом убирали овощи. Мозоли на руках стали твердыми, губы потрескались, лицо покрылось степным загаром. <...>
Трактористы были нужны колхозу позарез. Тракторы стояли, занесенные снегом. Мы откапывали их, разбирали, обжигая руки о металл, оставляя на нем куски кожи. Проржавевшие, туго затянутые болты казались приваренными. <...>
Работалось трудно. Спали часа три-четыре в сутки. Подолгу разогревали моторы в нарушение всех правил – открытым огнем. Смазочные материалы и горючее – по нормам военного времени. За каждую каплю отвечаешь головой, так же как и за расплавленный подшипник. <...>
Мой рабочий день целиком зависел от трактора: пока он работал, я с него не слезала. С таким коленчатым валом он обычно работал сутки, иногда часов тридцать. Потом нужно было делать перетяжку шатунных подшипников. В тот день часа три-четыре можно было поспать… <...>
А потом было счастье: нашлась наша мама. За исключительную честность ее назначили распределять продукты между госпиталями блокадного Ленинграда. А в феврале сорок второго ее вывезли по ледовой Дороге Жизни, умирающую от голода… Я всю жизнь об этом помнила. И мои дети тоже. <...>
В райкоме все прошло гладко, а в военкомате пришлось повоевать. Из-за возраста, из-за зрения. Когда речь зашла о неполных семнадцати, я обозвала военкома бюрократом и объявила голодовку. <...>
Никогда не представляла себе, что армия – такое огромное и сложное хозяйство, что от переднего края далеко вглубь тянутся нескончаемые связи и каждое звено должно работать безотказно. Как воздух, фронту были нужны машины. Фронтовые водители совершали чудеса на своих видавших виды машинах. Они привозили их в нашу мастерскую в таком виде, что сами удивлялись: как она шла?
Мы были заводом на колесах. На машинах, их звали летучки, – станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция, заливка, вулканизация. На станках работали по два человека. Каждый по двенадцать часов без единой минуты передышки. На обед, ужин, завтрак подменял напарник. Если подхода очередь кому-то идти в наряд, значит, оставшийся работал двадцать четыре часа. Труднее всего было на сборке. Здесь смен не было. Боевое задание – в сутки мотор. Работа не прекращалась и под бомбежкой. Умирали, обняв моторы… Работали в снегу, в грязи. И не было ни единого случая самой мелкой недоделки.
Через месяц командир части устроил настоящий экзамен. Я с честью выдержала его: собранный за двадцать три часа мотор работал на испытательном стенде как часики… На построении части был зачитан приказ о присвоении мне звания младшего сержанта. <...>
Если у каждой из нас до войны жизнь была с гулькин нос, то после войны – вся. И об этой послевоенной жизни нельзя не вспомнить, потому что ключ к ней был вручен нам войной. Из войны я вынесла веру в неограниченные возможности человеческого духа. И после всего пережитого не знаю, есть ли что-нибудь такое, чего б человек не смог. Вот очень сильное у меня это чувство осталось…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56350122.jpg)
Мария Николаевна Щелокова, сержант, командир отделения связи:
«Старший лейтенант был очень красивый. Все наши девчонки были в него немножко влюблены. Он нам говорил, что из нас требуются солдаты и только солдаты. Нужен был солдат… А хотелось быть еще красивой… Я всю войну боялась, чтобы не попало в ноги, не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине – что? Ему не важно, если даже попадет. А женщину покалечит, так это судьба ее решится».
Вера Владимировна Шевалдышева, военный хирург:
«Присутствие женщин облагораживало мужчин. Если ты где-то появляешься, у них светлеют лица. Например, ни узнают, что санинструктор будет делать медицинский осмотр, – стараются вычистить свою одежду, землянку уберут. Я всю войну улыбалась, я считала, что должна улыбаться как можно чаще, что женщина должна светить».
Анастасия Петровна Шелег, младший сержант, аэростатчица:
«По девятнадцать лет нам было. Пошли в баню, а при бане парикмахерская работала. Ну и друг на дружку глядя, брови все покрасили. Как дал нам командир: „Вы воевать или на бал приехали?“ Всю ночь плакали, оттирали. Одна наша девчонка, помню, курить решила. Командир заметил, на гауптвахту посадил. Очень строгий был».
Станислава Петровна Волкова, лейтенант, командир саперного взвода:
«Когда попала в училище, там сразу военная дисциплина: и на учении, и в строю, и в казарме – все по уставу. Поблажек нам как девушкам никаких не было. Только и слышалось: „Прекратить разговор!“, „Разговорчики!“ Вечером рвешься посидеть, повышивать… Ну, что-то женское сделать… Не разрешалось ни в коем случае. А мы остались без дома, без домашних хлопот, и было как-то не по себе. <...>
Сапоги у меня на три размера больше, загнулись, пыль в них въелась. Хозяйка принесла два яйца: „Возьми в дорогу, такая худенькая, что скоро переломишься“. А я тихонько, чтобы она не видела, разбила эти два яйца, они маленькие были, и почистила сапоги. Конечно, хотелось есть, но победило женское – хотелось быть красивой».
Мария Николаевна Степанова, майор, начальник связи в батальоне стрелкового корпуса:
«В каком-то городе привели нас строем в баню. Мужчины – в мужское отделение, а мы – в женское. Женщины кричат, кто что закрывает: „Солдаты идут!“ Нас не различишь – девчонки мы или мальчишки: мы и подстрижены, и форма на нас военная. А другой раз пошли в туалет, женщины милиционера привели».
Белла Исааковна Эпштейн, снайпер:
«…полковник нас встретил такими словами: „Смотрите, девки, приехали воевать – воюйте, а другим делом не занимайтесь. Кругом мужчины, а женщин нет. И у вас будет много поклонников. Не роняйте себя. Черт его знает, как вам еще эту штуку объяснить…“ Он понимал, что мы еще девчонки».
Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица:
««Бежим по грязи, люди падают в эту грязь. Так не хочется погибать в такой обстановке. Ну, как молодой девушке лежать в такой грязи? А в другой раз, это уже в оршанских лесах, там мелкие кусты с черемухой. Подснежники голубые. Весь лужок в голубом цвете… Погибнуть бы вот в таких цветах! Дурошлеп еще, семнадцать лет… Это я себе так смерть представляла…».
Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман:
«Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши „По-2“ подстреливали из винтовки…
Делали до двенадцать вылетов за ночь. Я видела Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем был. Можете себе представить, что было с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли даже планшет нести, тянули по земле.
Самолет после выполнения задания оставался на земле несколько минут и снова – в воздух. Представьте себе наших девушек-оружейниц! Им надо было за эти несколько минут четыре бомбы – это четыре сотни килограммов – подвесить к машине вручную. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну женщинами не были. Никаких у нас женских дел не было… Ну, вы сами понимаете… А после войны не все смогли родить…
Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки…»
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563433.jpg)
Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты:
«Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, я ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.
Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я одного хотела – дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была».
Клара Семеновна Тихонович, сержант, зенитчица:
«Шла война, я жила обыкновенной жизнью, но соседка получила письмо – мужа ранило, лежит в госпитале. Я подумала: „Он ранен, а вместо него кто?“ Пришел один без руки – вместо него кто? Второй вернулся без ноги – вместо него кто? Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без нас ничего не должно быть. Раз началась война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры, значит, надо идти в медсестры. Нужны зенитчицы, значит, надо идти в зенитчицы. А то, что ты чувствуешь, то, что тебе придется перенести, то уже другое дело».
Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
«До войны я любила все военное. Обращалась в авиационное училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй, четкость, отрывистые слова команды. <...>
Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать лет. Военком говорил, мол, что подумает о нас враг, если война только началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних. <...>
А после войны я уже не хотела, вот уже как-то не могла пойти ни по одной военной специальности. Хотелось скорее снять с себя все защитное. И надеть что-то обыкновенное, женское. К брюкам у меня до сих пор отвращение. Ни зеленого, ни защитного цвета не люблю. Как отрезало, сразу после войны…»
Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, оружейница:
«Войну мы почувствовали немного в тот день, когда окончили училище и к нам приехали „покупатели“, так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных на переформирование, к нам в училище за новыми людьми. Это были всегда мужчины, очень чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на нас – другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы нас взяли, заметили, скорей бы нам себя проявить, а они усталые, они на нас смотрели, зная, куда они нас отправляют».
Наталья Кравцова, летчица ночного бомбардировочного полка:
«…Нелегки были первые дни на фронте. Трудности встретились как раз там, где их не ожидали. Мы готовы были ко всему: спать в сырых землянках, слышать непрерывный грохот канонады, голодать и мерзнуть – словом, переносить все лишения, какие только могло нарисовать нам воображение. Но мы никак не могли предположить, что на фронте нас встретят с недоверием.
Когда наш женский авиационный полк прибыл на фронт, ему целых две недели… не давали боевого задания. Наземным войскам не хватает поддержки с неба, а тут пришел на фронт целый полк – впоследствии сорок шестой гвардейский Таманский – и сидит без дела!».
Таисия Петровна Руденко-Шевелева, капитан, командир роты Московского флотского экипажа:
«Женщина на флоте – это было запретное, даже ненормальное. Считалось, что она приносит несчастье на корабле. А я писала самому Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня туда приняли.
Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда я перестала признаваться, что я женщина. Спасала украинская фамилия Руденко. <...>
Я была первая женщина, кадровый офицер Военно-Морского флота. В войну вооружала корабли, морскую пехоту. Тогда и появилось в английской прессе, что какое-то непонятное создание – не то мужчина, не то женщина – воюет у русских во флоте. И, мол, эту „леди с кортиком“ никто замуж не возьмет. Меня замуж не возьмет? Нет, ошибаешься, господин хороший, возьмет, самый красивый офицер…
Я была счастливой женой и осталась счастливой матерью и бабушкой. Не моя вина, что муж погиб на войне. А флот я любила и люблю всю жизнь…»
Клавдия Васильевна Коновалова, младший сержант, зенитчица:
«Я просилась на фронт, но заводское начальство под разными предлогами задерживало меня на заводе. Тогда я написала в райком комсомола и в марте сорок второго получила призывную повестку из райвоенкомата о явке на призывной пункт в город Кстов. Нас уходило несколько девушек, и провожали нас за околицу всей деревней. Плакали уходившие и провожающие, но больше всего наши мамы. А старики крутили недовольно головами и твердили: „Неважные дела на фронте, если начали баб призывать под ружье“. А мы хотя и плакали, но больше гордились, что идем вместе с мужчинами защищать Родину от врага. Тридцать километров до Горького шли пешком, а там нас распределили по разным частям. Меня направили в семьсот восемьдесят четвертый зенитный, артиллерийский полк среднего калибра. <...>
Через год мне присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром второго орудия, в котором было две девушки и четверо мужчин. Мое положение и должность ко многому обязывали. В первую очередь своим примером я должна была доказать, что нашим советским девчонкам все доступно наравне с мужчинами. От интенсивного огня даже стволы орудий накалялись докрасна и становилось опасно вести огонь такими орудиями, приходилось, вопреки всем правилам, охлаждать их смоченными водой одеялами. Орудия не выдерживали, а люди выдерживали. Девчонки наши выдерживали. Вот какие это были девчонки! Мы не жалели себя».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563460.jpg)
Елена Ивановна Варюхина, военный медик:
«В сорок втором году в первых числах января мы вошли в село Афоневка Курской области. Стояли сильные морозы. Два школьных здания были битком набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин и бензина, чтобы вывезти всех в тыл. Начальник госпиталя принял решение организовать конный обоз из Афроневки и соседних сел.
Наутро обоз пришел. Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла, кожухи, подушки, у некоторых – даже перины. Пустили мы этих женщин к раненым…
До сих пор не могу вспомнить без слез, что это было. Каждая женщина выбрала себе своего раненого, стала готовить в путь и тихонько причитать: „Сыночек родименький!..“, „Ну, мой миленький“… „Ну, мой хорошенький!..“ Каждая захватила с собой немного домашней еды, вплоть до теплой картошки. Они укутывали раненых, как детей, в свои домашние вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит у меня в ушах эта молитва, это тихое бабье причитание: „Ну, мой миленький… Ну, мой хорошенький…“
Жаль, даже мучит совесть, что тогда мы не спросили фамилий у этих женщин. Считалось, что это обычная помощь населения, что иначе быть не может.
Еще я запомнила, как мы шли по освобожденной Белоруссии и в деревнях совсем не встречали мужчин. Встречали нас одни женщины. Даже стариков было мало, мальчиков одиннадцати-двенадцати лет было мало. Казалось, что везде только женщины остались…».
Валентина Яковлевна Буглеева-Лушакова, связист:
«Командир нам говорил:
– Девочки, везде вас можно заменить, но в медслужбе и в связи без вас не обойтись. Представляете: летчик в воздухе – с земли по нему зенитки бьют, рядом враг, а в это время по-домашнему спокойный женский голос: „Небо, слышите нас?“, „Небо, слышите нас?“ – и у него сразу больше уверенности, самообладания. Один только ваш нежный женский голос в такой обстановке что значит!.. <...>
Эфир в военное время – это какофония, это тысячи шумов и других помех, потому что одновременно работают тысячи наших и вражеских радиостанций. А ты должна уловить нужный тебе сигнал. Он еле слышен, и от других он еле отличается. Чуть по тону… Все поседели с первых дней, я ведь с двадцати лет седая. Что мы видели? Под Оршей в сорок третьем все было перекручено, как в мясорубке, люди, земля, деревья. Нам некогда было сойти с ума. И плакать некогда было. И поесть некогда. Мы сутками дежурили у аппарата. Когда вдруг прерывалась связь, мы не находили себе места. Где-то люди гибнут…
Все отдавали фронту. Какие-то деньги нам положены были, мы их не получали, ни копейки. Отдавали армии. Комсомольские взносы бухгалтерия сама с нас высчитывала. А после войны мы по три месячных оклада, это я уже на гражданке была, отдавали на восстановление. Это в то время, когда буханка хлеба стоила триста рублей. И это не я одна делала, это делало все мое поколение. Мы по кирпичику руками разбирали наши разрушенные города…»
Станислава Петровна Волкова, лейтенант, командир саперного взвода:
«…привели меня к моему взводу. Солдаты смотрели на меня кто со злобой, кто с насмешкой, а другой так передернет плечами, что сразу все понятно. Казалось, сейчас разразится буря. И когда командир батальона сказал, что вот, мол, представляю вам нового командира взвода, они сразу взвыли: „У-у-у-у…“ Один даже сплюнул: „Тьфу!..“
А через год, когда мне вручали орден Красной Звезды, эти же ребята, кто остался в живых, меня на руках в мою землянку несли. Так они меня уважали».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56956179.jpg)
Апполина Никоновна Лицкевич-Байрак, младший лейтенант, командир саперно-минерного взвода, выпускница Московского Военно-инженерного училища:
«Привели меня к моему взводу. Команда: „Взвод, смирно!“, а взвод и не думает вставать. Кто лежит, кто сидит и курить, а кто потягивается с хрустом в костях: „Э-эх!…“ В общем, делали вид, что меня не замечают. Им было обидно, что они, видавшие виды мужчины-разведчики, должны подчиняться какой-то двадцатилетней девчонке. Я это хорошо понимала и вынуждена была подать команду: „Отставить!“. <...>
Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить позиции артиллеристов – дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: „Воздух!.. Рама!..“ Я подняла голову и ищу в небе „раму“ (немецкий самолет-разведчик).. Кругом тихо, ни звука. Где же та „рама“? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: „Хлопцы, наших бьют!“ Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха.
Даю команду: „Взвод, стать в строй!“ Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры. Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: „Кто здесь старший?“ Я доложила. У него округлились глаза. Вижу, что он даже растерялся. Затем спросил: „Что тут произошло?“ Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое „рама“, какое это обидное было слово для женщины. <...>
Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки… В войну все сбрасывали в озера, речки, болота, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать, как людям жить. Не могут же они жить с заминированной рекой. Помню, долго боялась воды».
Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач:
«…уже война давно кончилась, я собиралась на курорт. Как раз это Карибский кризис. Опять в мире неспокойно стало. Укладываю чемодан, платья взяла, кофточки сложила. Ну, кажется, ничего не забыла? Достаю сумочку с документами и беру оттуда свой военный билет. Думаю: „Случится что, я там сразу пойду в военкомат“.
Уже я на море, отдыхаю и возьми расскажи кому-то за столиком в столовой, что ехала сюда и взяла военный билет. Я так сказала, без всякой мысли или желания порисоваться. А один мужчина за нашим столиком как разволновался:
– Нет, никогда не победят наш народ, потому что только советская женщина, уезжая на курорт, может взять в собой военный билет и думать, что, если что такое, она сразу пойдет в военкомат.
Он смотрел на меня такими глазами… Даже на любимых женщин так не смотрят…».
С.М. Кригель, старший сержант, снайпер:
«Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было – полюбить на всю жизнь. А тут – война!».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563340.jpg)
Нонна Александровна Смирнова, рядовая зенитчица:
«Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли - хранили как что-то святое, возвышенное».
Евгения Викторовна Кленовская, партизанка:
««Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания.
Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я.
Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово „надо“. Вам, наверное, трудно нас понять. Вы – другое поколение…»
Мария Селивестровна Божок, медицинская сестра:
«…люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.
И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить.<...>
Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко».
Светлана Николаевна Любич, сандружинница:
«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги – ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал».
Л.П.Александровская, народная артистка СССР:
«Однажды после выступления в госпитале ко мне подошел главврач и говорит: „Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…“ Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: „Спойте еще…“ Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: „Кажется, он уснул…“».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57562716.jpg)
В.В. Шевалдышева, военный хирург:
«На одной из наших недавних фронтовых встреч мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку, как помнит сейчас улыбку своего маленького внука. Это самое дорогое в его жизни. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не помнила. Когда он мне это говорил, я краснела, как девочка. Согласитесь, что люди не часто говорят друг другу такие искренности. Но когда мы вспоминает о войне, мы искренни как никогда…»
Нина Васильевна Ильинская (Чирва), старший сержант, медсестра:
«Конечно, там, на фронте, любовь была другая. Каждый знал, что ты можешь любить сейчас, а через минуту может этого человека не быть. Ведь вот, наверное, когда мы в мирных условиях любим, мы ведь не с таких позиций смотрим. У нашей любви не было сегодня, завтра… Уж если мы любили, значит, любили. Во всяком случае, вот неискренности там не могло быть, потому что очень часто наша любовь кончалась фанерной звездой на могиле.
И вы еще заметьте, что чаще всего мужчины показывались женщине лучшей своей стороной. Они рисковали, жертвовали собой. А мужчины видели не только нашу женственность, а и способность к самопожертвованию. Я почему-то даже думаю, я даже о себе могу это сказать, что, несмотря на все ужасы, там, на войне, многие из нас пережили самые высокие взлеты души. И это тоже естественно, потому что каждый день ставил выбор: жизнь или смерть. Там человек проверялся каждый день. Если он был красивый, то он был красив так, что это все видели, если это был трус и ничтожество – то тоже все это видели. Это трудно было понять тем, кто не был на войне. <...>
Мужчина возвращался, так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: „Знаем, что вы там делали!..“ И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что мы были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…».
Антонина Алексеевна Кондрашова, партизанка-разведчица Бытошской партизанской бригады:
«Когда, выполнив одно задание, я уже не смогла оставаться в поселке и ушла в отряд, мать забрали в СД. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где дочь. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими нашими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции: они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население. В случае, если есть мины, эти люди будут подрываться, а солдаты останутся целыми.
Не раз было, что сидим в засаде и вдруг видим, идут женщины, а сзади фашисты. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное – это ожидать, что сейчас командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: „Вон моя мать“, другой – „А вон моя сестричка“, а кто-то ребенка своего увидел… Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сама не успею заметить, мне передадут: „Твоя мама идет…“
Дадут команду стрелять – стреляешь. И сама не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек – живая ли она, не упала? Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. И два дня или больше хожу сама нее своя, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. <...>
У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, который летит в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Вы не могли бы его слышать, вы не смогли бы его выдержать. Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий, это какой-то замогильный крик. И после этого, когда идешь на задание, душа одного просит: скорее убить их, убить как можно больше, уничтожить самым жестоким способом. Когда я видела пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Я бы его не убила, это слишком легкая смерть ему. Я бы его не оружием, не винтовкой…
Страшное, ненормальное творили они с людьми. Вам этого, может, не понять сегодня. Но вы бы то же самое чувствовали, если бы у вас на глазах посреди деревни разложили большой костер и бросили туда старую учительницу, которая вас когда-то учила. Или по частям разрубили молодого парня. Пилой разрезали. А это все были свои люди, знакомые. Тот – отец твоей подруги, тот – с кем ты учился в школе. И самое трудное прийти в отряд и сказать: Саша или Маша, твою мать или твоего отца расстреляли, или сожгли, или они разорваны собаками. Это было самое страшное. Все можно было пережить, только не это. Даже было такое чувство, что легче пережить смерть своих близких, чем прийти в отряд и сказать товарищу, что погибли его родные…
А мы же молодые, и так много для нас значили мать, сестра, их хотелось увидеть. Мы думали, мы говорили, как придем, как встретимся, как будем теперь по-другому жить, не будем расстраивать своих матерей…
Перед самым отходом, это уже в сорок третьем году, гитлеровцы расстреляли мою мать… Женщины, которые были вместе с ней в камере, рассказывали, что каждый раз, уходя, она просила:
– Ох, бабоньки, я плачу об одном: помогите, если умру, моим детям!
И когда я вернулась, одна из тех женщин взяла меня к себе, в свою семью, хотя у нее было двое маленьких. Хату нашу фашисты сожгли, младший брат погиб в партизанах, маму расстреляли, отец на фронте. Пришел с фронта раненный, больной. Он до Берлина дошел, но пожил после недолго, вскоре умер… Так из всей семьи я одна осталась. Женщина эта и сама была бедная, да еще двое маленьких детей у нее. Я решила уйти, куда-нибудь уехать. А она плакала и не пускала.
Когда я узнала, что маму расстреляли, не находила себе места – я должна была ее найти… А их расстреляли и могилу заутюжили машинами в большой противотанковом рву. Мне приблизительно показали: где, в каком месте она стояла, и я побежала, копала там, разворачивала трупы. Я узнала мать по колечку на руке… Как увидела ее, закричала и ничего больше не помню. Какие-то женщины вытащили ее, омыли из консервной банки и похоронили. Я ту баночку храню…
Если бы я, боясь за своих близких, не пошла бороться, если бы другой сделал то же самое и третий, четвертый – не было бы того, что есть сейчас. Но сказать себе, что этого со мной не было, этих ужасов что я их не видела, не пережила, я уже не могу. Не могу сказать, что я не видела, как шла моя мать и как я стреляла в ту сторону, откуда она шла. Вы представить себе не можете, как невыносимо с этим жить. И чем дальше, тем невыносимее. Иногда ночью вдруг молодой смех или голос под окном, и ты содрогнешься, тебе вдруг покажется, что это детский плач, детский крик. А то вдруг просыпаешься и чувствуешь, что не можешь дышать. Душить запах горелого… Вы не знаете, как пахнет горящее человеческое тело, особенно летом. Я и сейчас, а у меня такая работа, что если где-то пожар, то надо выехать на место. Но если скажут, что загорелась где-то ферма, я никогда не выезжаю, я не могу, мне это напоминает запах горящего человеческого тела. И вот ночью проснешься, бежишь за духами, и кажется, что и в духах есть этот запах. Не прогнать его из памяти…
После войны я долго боялась замуж выходить. Боялась иметь детей. Вдруг война, я уйду на фронт. А как же дети?..».
Ядвига Михайловна Савицкая, минская подпольщица:
«Когда мы включались в борьбу, нас предупреждали, что опасно, что можно поплатиться жизнью, мало шансов остаться в живых. Но мы о себе не думали. Не только душа, все наши внутренности, все было против этого врага. Первое мое впечатление, когда я увидела немца, – это впечатление удара, все тело у тебя болит, каждая клеточка – как это они здесь? Это надо почувствовать, как все это было чужое, как это нельзя было принять. За каких-то пару дней меня той, довоенной, не стало. Был уже другой человек. Ненависть захлестывала нас. Она была сильнее, чем боязнь за наших, чем страх собственной смерти. Конечно, мы думали о родных. Но выбора у нас не было. Фашисты не должны были остаться на нашей земле…».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563388.jpg)
Елизавета Петровна Малахова, минская подпольщица:
«Я иду по одной стороне улицы, а два молодых фашиста по другой. А впереди у нас низенький домик, и в окне ребеночек сидит, лет трех. И вот один фашист вынимает из кобуры пистолет и стреляет в этого ребеночка. Что ему этот ребенок сделал? Он сидел, ждал свою мамочку. А тот полюбоваться решил, показать, как он стреляет. На моих глазах убили беременную женщину. Ее ребеночек даже на свет не появился, ни одной минуты не прожил, ни одной секундочки. Ненависть к ним душила меня. Я не могла спать ночами…».
П.А. Касперович, партизанская связная:
«Были у нас в отряде братья Чимуки… Их подожгли в сарае. Они до последнего отстреливались, потом вышли обожженные. Их возили на повозке, показывали, чтобы признали, чьи они. Вся деревня стояла. Стояли их отец и мать, никто не сказал. Какое сердце надо было иметь матери, чтобы не крикнуть… Она не выдала себя. Иначе бы всю деревню сожгли. За все есть награды, но никакой не хватит, самой высокой Звезды Героя мало для этой матери».
Валентина Михайловна Илькевич, партизанка:
«Мы подобрали женщину, она была без сознания. Она не могла идти, она ползла по дороге. Она говорила, что думала: она уже мертвая. Чувствует, что кровь по ней течет, но решила, что это она чувствует на том свете. И когда мы ее расшевелили, когда она пришла немного в сознание, она рассказала, как вели на расстрел ее и пятеро детей с ней. Пока вели их к сараю, детей расстреляли. Детей расстреливали и при этом веселились. Остался последний, грудной мальчик. Фашист показывает: подбрасывай, я буду расстреливать. Она бросила так, чтобы убить самой своего ребенка. Чтобы немец нее успел выстрелить… Она говорила, что не хочет жить, что не может после всего жить на этом свете, а только на том.
Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. А он пришли убивать на нашу землю, жечь. Я видела, как жгли деревню, я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы шли в разведку и подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня до сих пор остались шрамы. Помню, как кричали люди. Как кричали коровы, как кричали куры. Мне казалось, что все кричат человеческими голосами… Все живое…
И такая у меня после этого любовь ко всему родному, ко всем своим людям, что все готова за них отдать».
Александра Никифоровна Захарова, комиссар двести двадцать пятого партизанского полка Гомельской области:
«На всю жизнь запомнила… Как раненые ели ложками соль. Как в строю называют фамилию, боец выходит и падает вместе с винтовкой от слабости.
Народ нам помогал. Если бы не помогал, то партизанское движение не могло бы существовать. Иной раз со слезами, но все-таки отдают. Так и говорилт:
– Деточки, деточки, вместе будем горевать, победу ждать.
Последнюю дробненькую бульбу высыпят, дадут хлеба.
Я бы всем женщинам, которые кормили, одевали нас в тылу… Я бы им какую-то медаль придумала. Они такие же ветераны войны, как фронтовики и партизаны. Что бы мы без них сделали в войну? А после войны что бы мы сделали без детей, которых они одни вырастили, когда мужья воевали? У многих мужья погибли. Я этих женщин до конца жизни не забуду».
Вера Григорьевна Седова, минская подпольщица:
«Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из деревни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице должна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал».
Вера Сафроновна Давыдова, партизанка:
«Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он их закрутить уже не может. Дождь, грязь, а сапоги рваные. И вот эта бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: „Детка, а как же ты пойдешь далей?“ А больше ничего в этой хате нет».
Вера Митрофановна Толкачева, партизанская связная:
«С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить.
Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес…»
Фекла Федоровна Струй, партизанка:
«Ноги мне отрезали там же, в лесу. Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода… За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Наркоза не было».
София Мироновна Верещак, житомирская подпольщица:
««Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь – выше любой идеи, – говорил он. – Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать? Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил…»
Мария Васильевна Павловец, партизанский врач:
«И такая ненависть к фашистам за все… Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: „Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда пришел“».
Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик:
«Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погонов не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье… И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография».
Людмила Михайловна Кашичкина, минская подпольщица, затем участница французского Сопротивления:
«…стоят заключенные, разделены на две группы. С левой стороны не трогают, а тех, кто справа, заставляют раздеваться догола, одежду бросают в ящики, у кого зубные протезы – вытаскивают и бросают в другой ящик, а людей заталкивают в душегубку. И это все на наших глазах. Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете… И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не берут. Она последняя осталась… Комендант увидел эту картину, что никто ее не трогает. Подбежал, схватил этого ребенка и прямо, знаете, о кран… (Плачет.) Простите, я сейчас договорю… И от этого ребенка и кровь и мозги по стене, а что осталось, он бросил в душегубку. Подходит к этой женщине, начинает срывать с не одежду и вдруг увидел у нее во рту золотые зубы. Схватил какой-то твердый предмет и как ударил… и вытянул зубы вместе с кровью…
Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели? – от того, что творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный».
Н.В.Ильинская, медсестра:
«…захватили очень много пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их. А жара сильная. Нашли чайник, дали попить. А место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.
Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Мы им объясняем: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим там и расстреляем. Они ожидали, что мы с ними поступим так, как они с нашими пленными. Надо было видеть, с каким ужасом они копали ямы.
А когда увидели, что мы их перевязали, что мы их напоили водичкой, что в эти ямы, которые они выкопали, мы им сказали прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись».
З.Ф.Гирич, медсестра:
«Когда наша дивизия освободила лагерь под Азаричами, к нам в медсанбат стали поступать раненые дети. Они были так истощены, что мы не находили вены, чтобы перелить кровь, просто косточки были обтянуты кожей. А присутствовать при ампутации детских ручек и ножек? Я уже понимала, что может болеть сердце, а тут у нас глаза болели, не было сил видеть эти детские страдания».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/56988270.jpg)
Эмилия Алексеевна Николаева, санинструктор партизанской бригады имени Ворошилова:
«Когда у нас появились пленные, я после всего перенесенного: после лагеря, после пыток, после унижений, – думала, что никакой пощады от меня им не будет. Но нет, не так наш человек воспитан. Не можешь ударить пленного, особенно если пожилой человек, не поднимается даже рука оскорбить…»
Нина Петровна Сакова, лейтенант:
«Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас „тридцатьчетверки“, они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили, когда мы ехали на фронт, так мне казалось: вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой.
Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства».
Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор:
«Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали… Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, что ребеночка еще не успела родить.
Мы жалели своих детей. Они росли, мало зная о тех ужасах, которые нам пришлось пережить. А тут хочу признаться, что мы, например мое поколение, не были заласканными, изнеженными, перекормленными, избалованными жизнью людьми. И это как раз то, что способствовало Победе
Но – сегодня много эгоистов, потребителей, особенно среди молодежи. Кто виноват? Мы, наверное. Что есть хорошего в наших детях – это мы, и что есть плохого – это тоже мы. Мы хотели своих детей сделать счастливыми, но по-мещански счастливыми. Мы пихали им лучший кусочек, старались одеть хорошо, каждый старался, чтобы было не хуже, чем у других. Мы не давали им труда. Конечно, у молодых другая жизнь. Молодая, счастливая. Рассказываешь им о крови, об ужасах, а у них – скука в глазах. Им не хотелось бы это знать. Но оно было. Оно было с нами. С их матерями. А они – наши дети. Они должны знать».
![](http://static.diary.ru/userdir/3/8/3/1/383144/57563484.jpg)
@темы: военная история, люди